— Ну вот! Уже лучше! А то этот ужасный верхний свет! Тони называла его… Ох, я очень рада вас видеть! Значит, у вас здесь будет собрание, да? Чувствуйте себя как дома.

— Вы не заберете свои… свои сумки?

— Эти? А, нет! Я все оставляю! Да-да, все! Даже представить себе не можете, как я не хочу сегодня таскаться с этим барахлом. Такая морока! Сейчас только уберу их подальше, чтобы они вам не мешали…

Сим изумленно смотрел на ее лицо в розовом сиянии, и не мог поверить, что эта улыбка обязана своим появлением лампе. Софи была страшно возбуждена — ну вот, еще и глаза блестят, словно фосфоресцируют, — и, казалось, захвачена… захвачена какой-то идеей. Его разум сразу же пришел к очевидному, тоскливому выводу. Секс, разумеется. Свидание. Расстроенное. По-настоящему благородным, чутким поступком было бы…

Но Эдвин никак не умолкал.

— Тогда оревуар, Софи, дорогая. Показывайтесь иногда, хорошо? Или давайте о себе знать.

— Да-да. Постараюсь.

Она взяла свою сумку, повесила на плечо, скользнула к двери.

— Передайте привет миссис Белл, ладно? И миссис Гудчайлд.

Сверкнула улыбка, и девушка ушла вниз по лестнице, оставив розоватое сияние, чувственное и пустое. Они услышали, как открылась дверь, выходящая к каналу, потом закрылась. Сим прочистил горло, плюхнулся на один из стульев возле стола и огляделся.

— Думаю, именно это называется «розовый бордельный свет».

— Никогда не слышал. Нет.

Эдвин тоже сел. Они немного помолчали. Сим рассматривал картонную коробку, стоявшую под другим окошком. Насколько он видел, она была набита банками консервов. Сверху лежал моток веревки.

Эдвин тоже обратил внимание.

— Должно быть, собиралась на пикник. Надеюсь, мы не…

— Конечно, нет. Наверняка у нее есть молодой человек. В сущности…

— Эдвина видела ее с двумя молодыми людьми. В разное время, естественно.

— Я видел одного и решил, что он староват для нее.

— Эдвина говорила, будто ей показалось, что у него вид женатого человека. Второй, по ее словам, моложе, намного более подходящий. Само собой, Эдвина — не из тех, кто станет распускать сплетни, но она заявила, что не может не замечать того, что творится у нее под носом.

— Грустно. Мне от этого становится грустно.

— Да ты просто старый моралист, Сим! Зануда.

— Мне становится грустно, потому что я не молод и у меня нет двух молодых мужчин. То есть — двух молодых женщин.

Снова наступила тишина. Взглянув на Эдвина, Сим увидел, что женственная лампа одарила его хрупкостью и улыбчивостью, которыми он не обладал. Возможно, меня тоже. И вот мы с печалью в душе и с улыбками, нарисованными на лицах, ждем, ждем, ждем…

— Как они опаздывают. Эдвин ответил рассеянно:

— «Тормозят», как нынче выражаются.

Он бросил быстрый взгляд на Сима. В розовом сиянии словно начало сгущаться напряжение.

— Я хочу сказать, такие словечки невольно слышишь. Ребята в школе говорят, и потом, когда читаешь…

— «Обломались». Это не американизм?

— Поверить невозможно, что вытворяют с языком, правда? Даже по телевизору.

Снова молчание. Потом:

— Эдвин, нам нужен еще один стул. Нас же четверо.

— В прошлый раз здесь было четыре стула. Где он?

Эдвин встал и принялся бродить по комнате, вглядываясь в углы, словно четвертый стул не пропал, а просто стал менее заметным и его можно отыскать, если смотреть внимательно.

— В этом шкафу они хранили игрушки. Помню, когда мы с Эдвиной приходили на чай, они показали нам всех своих кукол — и у всех были необычные имена и истории… Знаешь, Сим, в этих девочках есть проблеск гениальности. Творческое начало. Я имею в виду не просто интеллект. Настоящее, драгоценное творческое начало. Интересно, их куклы до сих пор…

Он протянул руку и открыл дверцу шкафа.

— Как странно!

— Что странного в том, что в шкафу хранятся куклы?

— Ничего. Но…

Четвертый стул стоял в центре шкафа, сиденьем вперед. К нему были привязаны веревки — к спинке и к ножкам. Конец каждой веревки был аккуратно заплавлен, чтобы не расплетался.

— Однако!

Эдвин закрыл дверцу, вернулся, взялся за стол.

— Сим, помоги мне, пожалуйста. Придется четвертого посадить на диван. Хотя, должен сказать, это как-то не очень годится для сеанса, правда? Все это напоминает мне кукольное чаепитие. Я же тебе о нем рассказывал, да?

— Да.

— Бог знает, зачем ей понадобился этот стул, веревки и прочее.

— Эдвин…

— Да?

— Слушай внимательно, пока другие не пришли. Понимаешь, мы залезли туда, куда не надо. Мы не должны были видеть этот стул.

— Что плохого…

— Слушай. Это секс. Не понимаешь? Мазохизм. Сексуальные игры, тайные и… постыдные.

— Боже мой!

— Пока не пришли остальные… Это самое меньшее, что я — мы — можем сделать. Мы, ты и я, никогда, никогда, никогда не должны проговориться, никогда ни единого слова… Вспомни, как она испугалась, когда мы включили свет и когда потом увидела, кто пришел, — она сидела в темноте, кого-то ожидая, или, может быть, подготавливая все к его приходу… А теперь у нее в голове одна мысль: «О Боже, прошу тебя, пусть им не придет в голову открывать этот шкаф…»

— Боже мой!

— Так что мы не должны никогда…

— Я и не собирался… разумеется, кроме Эдвины!

— Все-таки я имею в виду… Никто от этого не застрахован, я имею в виду… Все-таки, я имею в виду, мы все…

— Что ты имеешь в виду?

— Это самое.

Потом в розовой комнате надолго воцарилась тишина. Сим думал вовсе не о собрании, которое было бы лучше называть сеансом. Он думал о том, как обстоятельства порой имитируют интуитивное прозрение, на обладание которым претендует немало людей — а немало других отрицают его существование. Здесь, при розовом свете, в закрытом шкафу, несколько узлов и изгибов капроновой веревки выдали тайну так же бесстыдно, как слова, отпечатанные на бумаге; и двое мужчин, не прибегая ни к какой мистике, а благодаря живости воображения получили доступ к знанию, не предназначавшемуся для них, запретному для них. Мужчина, выглядевший слишком старым для Софи, и бордельный свет… Его разум погрузился в поиски объяснений всего этого едкого обаяния; воображение так разыгралось, что дух перехватило от благоухания и вони…

— Боже, помоги нам всем!

— Да. Всем.

Снова молчание. Наконец, Эдвин заговорил не без робости:

— Очень они сильно припозднились.

— Педигри без него не придет.

— А он не придет без Педигри.

— Как же быть? Позвонить в школу?

— Вряд ли мы его разыщем. У меня такое чувство, что он появится с минуты на минуту.

— Нехорошо с их стороны. Могли бы нам сказать, если…

— Мы же дали слово.

— Подождем, скажем, час. Потом уйдем.

Эдвин наклонился, снял туфли, залез на диван и сел, скрестив ноги. Локти он прижал к бокам, потом развел предплечья с обращенными вверх ладонями, закрыл глаза и глубоко задышал.

Сим сидел, погруженный в собственные мысли. Все дело в этом месте, только в нем и ни в чем другом, в месте, которое он так часто воображал и затем обрел, с его тишиной, но также и с его пылью, грязью и вонью; а сейчас добавился и образ борделя, розовый свет и женственная бахрома — и под конец, словно появившись из книги, спрятанной в его столе, — извращенческий стул.

Все это мне знакомо, — думал он, — вплоть до самого горького конца.

Однако умирание старых фантазий все-таки несло в себе известное грустное удовлетворение и даже дрожь непристойной страсти. Малышки Стэнхоуп обречены были вырасти и лишиться изысканного сияния своего детства. Они не могли не попасть в жернова, как и все люди; и без сомнения, в данный момент это вылилось в приятное времяпрепровождение или в то, о чем не говорят вслух, или в секс, мазохистские извращения. Только в детстве мы живем на небесах.

Эдвин внезапно всхрапнул. Бросив на него взгляд, Сим увидел, что он резко вскинул голову. Эдвин усыпил себя своими медитациями, а потом проснулся от собственного храпа. Это была последняя капля. Храп Эдвина вызвал у Сима пронзительное чувство безысходности. Он пытался представить себе какую-нибудь глубокую, значительную духовную драму, какой-нибудь замысел, план, который бы объединил их обоих ради достижения единственной цели — спасти Педигри из ада, в котором тот жил; а потом ему пришлось согласиться с самим собой, что вся эта затея касается либо Сима, стареющего книготорговца, либо никого.